Читать онлайн книгу «Колымские рассказы. Стихотворения»

Тетя Поля умерла в больнице от рака желудка в возрасте пятидесяти двух лет. Вскрытие подтвердило диагноз лечащего врача. Впрочем, в нашей больнице патологоанатомический диагноз редко расходился с клиническим – так бывает в самых лучших и самых плохих больницах.

Фамилию тети Поли знали только в конторе. Не помнила подлинной фамилии даже жена начальника, у которого тетя Поля семь лет была «дневальной», то есть прислугой.

Все знают, кто такой дневальный или дневальная, но не все знают, кем они могут быть. Доверенное лицо недоступного властителя тысяч человеческих судеб; свидетель его слабостей, его темных сторон. Человек, знающий теневые стороны дома. Раб, но и непременный участник подводной, подземной квартирной войны; участник или, по крайней мере, наблюдатель домашних сражений. Негласный арбитр в ссорах мужа и жены. Ведущий хозяйство семьи начальника, умножающий его богатство, и не только экономией и честностью. Один такой дневальный торговал в пользу начальника махорочными папиросами, продавая их заключенным по десять рублей папироса. Лагерная палата мер и весов установила, что в спичечную коробку входит махорки на восемь папирос, а восьмушка махорки состоит из восьми таких спичечных коробочек. Эти меры сыпучих тел действуют на 1/8 территории Советского Союза – во всей Восточной Сибири.

Наш дневальный выручал за каждую пачку махорки шестьсот сорок рублей. Но и эта цифра не была, как говорится, пределом. Можно было насыпать неполные коробочки – разница на взгляд почти незаметна, да и ссориться с дневальным начальника никто не захочет. Можно было вертеть более тонкие папиросы. Вся закрутка – дело рук и совести дневального. Наш дневальный скупал у начальника махорку по пятьсот рублей за пачку. Стосорокарублевая разница шла в карман дневального.

Хозяин тети Поли махоркой не торговал, и вообще никакими темными делами тете Поле у него заниматься не приходилось. Тетя Поля была великая стряпуха, а дневальные, сведущие в кулинарии, ценились особенно дорого. Тетя Поля могла взяться – и действительно бралась – устроить кого-либо из земляков-украинцев на легкую работу или включить в какой-нибудь список на освобождение. Помощь тети Поли своим землякам была весьма серьезной. Другим она не помогала, разве только советом.

Тетя Поля работала у начальника седьмой год и думала, что и все свои десять «рокив» проживет безбедно.

Тетя Поля была расчетливой бессребреницей и справедливо полагала, что ее равнодушие к подаркам, к деньгам не может не прийтись по душе любому начальнику. Расчеты ее оправдались. Она была своим человеком в семье начальника, и уже был намечен план ее освобождения – она должна была числиться грузчицей автомашины на прииске, где работал брат начальника, и прииск ходатайствовал бы о ее освобождении.

Но тетя Поля заболела, ей становилось все хуже, и ее отвезли в больницу. Главный врач распорядился, чтобы тете Поле отвели отдельную палату. Десять полутрупов вытащили в холодный коридор, чтобы освободить место дневальной начальника.

Больница оживилась. Ежедневно во второй половине дня приезжали «виллисы», приезжали грузовики; из кабин выходили дамы в тулупах, выходили военные – все стремились к тете Поле. И тетя Поля обещала каждому: если выздоровеет – замолвит словечко начальнику.

Каждое воскресенье лимузин ЗИС-110 въезжал в больничные ворота – тете Поле везли посылочку, записочку от жены начальника.

Тетя Поля отдавала все санитаркам, попробует ложечку и отдаст. Болезнь свою она знала.

Но выздороветь тетя Поля не могла. И вот однажды в больницу явился с запиской начальника необычайный посетитель – отец Петр, как он назвал себя нарядчику. Оказывается, тетя Поля желала исповедаться.

Необычайный посетитель был Петька Абрамов. Его все знали. Он даже лежал в этой больнице несколько месяцев назад. А сейчас это был отец Петр.

Визит преподобного взволновал всю больницу. Оказывается, в наших краях есть священники! И они исповедуют желающих! В самой большой палате больничной – палате номер два, где между обедом и ужином ежедневно рассказывался кем-либо из больных гастрономический рассказ, во всяком случае, не для улучшения аппетита, а из-за потребности голодного человека в возбуждении пищевых эмоций, – в этой палате говорили только об исповеди тети Поли.

Отец Петр был в кепке, в бушлате. Ватные его брюки заправлены в кирзовые старенькие сапоги. Волосы были острижены коротко - для лица духовного звания гораздо короче, чем волосы стиляг пятидесятых годов. Отец Петр расстегнул бушлат и телогрейку – стала видна голубая косоворотка и большой наперсный крест. Это был не простой крест, а распятие – только самодельное, выточенное умелой рукой, но без необходимых инструментов.

Отец Петр исповедал тетю Полю и ушел. Он долго стоял на шоссе, поднимая руки, когда приближались грузовики. Две машины прошли не останавливаясь. Тогда отец Петр вынул из-за пазухи готовую, свернутую папиросу, поднял ее над головой, и первая же машина затормозила, шофер гостеприимно открыл дверцу кабины.

Тетя Поля умерла, и похоронили ее на больничном кладбище. Это было большое кладбище под горой (вместо «умереть» больные говорили «попасть под сопку») с братскими могилами «А», «Б», «В» и «Г», несколькими хордообразными линиями могил-одиночек. Ни начальника, ни его супруги, ни отца Петра не было на похоронах тети Поли. Обряд похорон был обычным: нарядчик навязал на левую голень тети Поли деревянную бирку с номером. Это был номер личного дела. По инструкции номер должен быть написан простым черным карандашом, а отнюдь не химическим, как и на лесных топографических реперах-затесах.

Привычные могильщики-санитары закидали камнями сухонькое тело тети Поли. Нарядчик укрепил в камнях палочку – опять с тем же номером личного дела.

Прошло несколько дней, и в больницу явился отец Петр. Он уже побывал на кладбище и сейчас гремел в конторе:

– Крест надо поставить. Крест.

– Еще чего, – ответил нарядчик.

Ругались они долго. Наконец отец Петр объявил:

– Даю вам неделю срока. Если за эту неделю крест не будет поставлен, буду жаловаться на вас начальнику управления. Тот не поможет – буду писать начальнику Дальстроя. Тот откажет – буду жаловаться на него в Совнарком. Совнарком откажет – в Синод напишу, – орал отец Петр.

Нарядчик был старым арестантом и хорошо знал «страну чудес»: он знал, что там могут случаться самые неожиданные вещи. И, подумав, он решил доложить обо всей истории главному врачу.

Главный врач, когда-то бывший не то министром, не то заместителем министра, посоветовал не спорить и поставить крест на могиле тети Поли.

– Если поп так уверенно говорит, значит, тут что-то есть. Он что-то знает. Все может быть, все может быть, – бормотал бывший министр.

Поставили крест, первый крест на этом кладбище. Его было далеко видно. И хотя он был единственным, все это место приняло настоящий кладбищенский вид. Все ходячие больные ходили смотреть на этот крест. И досочка была прибита с надписью в траурной рамке. Сделать надпись поручили старику художнику, который уже второй год лежал в больнице. Он, собственно, не лежал, а только числился на койке, а все свое время тратил на массовое производство трех видов копий: «Золотая осень», «Три богатыря» и «Смерть Иоанна Грозного». Художник клялся, что может писать эти копии с закрытыми глазами. Заказчиками его было все поселковое и больничное начальство.

Но досочку на крест тети Поли художник согласился сделать. Он спросил, что надо писать. Нарядчик порылся в своих списках.

– Ничего не нахожу, кроме инициалов, – сказал он. – Тимошенко П. И. Пиши: Полина Ивановна. Умерла такого-то числа.

Художник, никогда с заказчиками не споривший, так и написал. А ровно через неделю явился Петька Абрамов, то есть отец Петр. Он сказал, что тетю Полю зовут не Полина, а Прасковья, и не Ивановна, а Ильинична. Он сообщил дату ее рождения и потребовал вставить ее в могильную надпись. Надпись исправили в присутствии отца Петра.

Шаламов В.Т. Собрание сочинений в четырех томах. Т.1. - М.: Художественная литература, Вагриус, 1998. - С. 94 - 97

Именной указатель: Иван Грозный

Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@сайт. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.

Савельев и я решили питаться каждый сам по себе. Приготовление пищи – арестантское наслаждение особого рода; ни с чем не сравнимое удовольствие приготовить пищу для себя, своими руками и затем есть, пусть сваренную хуже, чем бы это сделали умелые руки повара, – наши кулинарные знания были ничтожны, поварского умения не хватало даже на простой суп или кашу. И все же мы с Савельевым собирали банки, чистили их, обжигали на огне костра, что-то замачивали, кипятили, учась друг у друга.

Иван Иванович и Федя смешали свои продукты, Федя бережно вывернул карманы и, обследовав каждый шов, выгребал крупинки грязным обломанным ногтем.

Мы, все четверо, были отлично подготовлены для путешествия в будущее – хоть в небесное, хоть в земное. Мы знали, что такое научно обоснованные нормы питания, что такое таблица замены продуктов, по которой выходило, что ведро воды заменяет по калорийности сто граммов масла. Мы научились смирению, мы разучились удивляться. У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями, и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться зимой на морозе застегивать штаны – взрослые мужчины плакали, не умея подчас это сделать. Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой. Великое равнодушие владело нами. Мы знали, что в нашей воле прекратить эту жизнь хоть завтра, и иногда решались сделать это, и всякий раз мешали какие-нибудь мелочи, из которых состоит жизнь. То сегодня будут выдавать «ларек» – премиальный килограмм хлеба, – просто глупо было кончать самоубийством в такой день. То дневальный из соседнего барака обещал дать закурить вечером – отдать давнишний долг.

Мы поняли, что жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач больше, чем удач.

Мы были дисциплинированны, послушны начальникам. Мы понимали, что правда и ложь – родные сестры, что на свете тысячи правд…

Мы считали себя почти святыми, думая, что за лагерные годы мы искупили все свои грехи.

Мы научились понимать людей, предвидеть их поступки, разгадывать их.

Мы поняли – это было самое главное, – что наше знание людей ничего не дает нам в жизни полезного. Что толку в том, что я понимаю, чувствую, разгадываю, предвижу поступки другого человека? Ведь своего-то поведения по отношению к нему я изменить не могу, я не буду доносить на такого же заключенного, как я сам, чем бы он ни занимался. Я не буду добиваться должности бригадира, дающей возможность остаться в живых, ибо худшее в лагере – это навязывание своей (или чьей-то чужой) воли другому человеку, арестанту, как я. Я не буду искать полезных знакомств, давать взятки. И что толку в том, что я знаю, что Иванов – подлец, а Петров – шпион, а Заславский – лжесвидетель?

Невозможность пользоваться известными видами оружия делает нас слабыми по сравнению с некоторыми нашими соседями по лагерным нарам. Мы научились довольствоваться малым и радоваться малому.

Мы поняли также удивительную вещь: в глазах государства и его представителей человек физически сильный лучше, именно лучше, нравственнее, ценнее человека слабого, того, что не может выбросить из траншеи двадцать кубометров грунта за смену. Первый моральнее второго. Он выполняет «процент», то есть исполняет свой главный долг перед государством и обществом, а потому всеми уважается. С ним советуются и считаются, приглашают на совещания и собрания, по своей тематике далекие от вопросов выбрасывания тяжелого скользкого грунта из мокрых склизких канав.

Благодаря своим физическим преимуществам он обращается в моральную силу при решении ежедневных многочисленных вопросов лагерной жизни. Притом он – моральная сила до тех пор, пока он – сила физическая.

Афоризм Павла I: «В России знатен тот, с кем я говорю и пока я с ним говорю» – нашел свое неожиданно новое выражение в забоях Крайнего Севера.

Иван Иванович в первые месяцы своей жизни на прииске был передовым работягой. Сейчас он не мог понять, почему его теперь, когда он ослабел, все бьют походя – не больно, но бьют: дневальный, парикмахер, нарядчик, староста, бригадир, конвоир. Кроме должностных лиц, его бьют блатари. Иван Иванович был счастлив, что выбрался на эту лесную командировку.

Федя Щапов, алтайский подросток, стал доходягой раньше других потому, что его полудетский организм еще не окреп. Поэтому Федя держался недели на две меньше, чем остальные, скорее ослабел. Он был единственным сыном вдовы, и судили его за незаконный убой скота – единственной овцы, которую заколол Федя. Убой эти были запрещены законом. Федя получил десять лет, приисковая, торопливая, вовсе не похожая на деревенскую, работа была ему тяжела. Федя восхищался привольной жизнью блатарей на прииске, но было в его натуре такое, что мешало ему сблизиться с ворами. Это здоровое крестьянское начало, природная любовь, а не отвращение к труду помогало ему немножко. Он, самый молодой среди нас, прилепился сразу к самому пожилому, к самому положительному – Ивану Ивановичу.

Савельев был студент Московского института связи, мой земляк по Бутырской тюрьме. Из камеры он, потрясенный всем виденным, написал письмо вождю партии, как верный комсомолец, уверенный, что до вождя не доходят такие сведения. Его собственное дело было настолько пустячным (переписка с собственной невестой), где свидетельством агитации (пункт десять пятьдесят восьмой статьи) были письма жениха и невесты друг другу; его «организация» (пункт одиннадцатый той же статьи) состояла из двух лиц. Все это самым серьезным образом записывалось в бланки допроса. Все же думали, что, кроме ссылки, даже по тогдашним масштабам, Савельев ничего не получит.

Вскоре после отсылки письма, в один из «заявительных» тюремных дней, Савельева вызвали в коридор и дали ему расписаться в извещении. Верховный прокурор сообщал, что лично будет заниматься рассмотрением его дела. После этого Савельева вызвали только один раз – вручить ему приговор особого совещания: десять лет лагерей.

В лагере Савельев «доплыл» очень быстро. Ему и до сих пор непонятна была эта зловещая расправа. Мы с ним не то что дружили, а просто любили вспоминать Москву – ее улицы, памятники, Москва-реку, подернутую тонким слоем нефти, отливающим перламутром. Ни Ленинград, ни Киев, ни Одесса не имеют таких поклонников, ценителей, любителей. Мы готовы были говорить о Москве без конца.

Мы поставили принесенную нами железную печку в избу и, хотя было лето, затопили ее. Теплый сухой воздух был необычайного, чудесного аромата. Каждый из нас привык дышать кислым запахом поношенного платья, пота – еще хорошо, что слезы не имеют запаха.

По совету Ивана Ивановича мы сняли белье и закопали его на ночь в землю, каждую рубаху и кальсоны порознь, оставив маленький кончик наружу. Это было народное средство против вшей, а на прииске в борьбе с ними мы были бессильны. Действительно, наутро вши собрались на кончиках рубах. Земля, покрытая вечной мерзлотой, все же оттаивала здесь летом настолько, что можно было закопать белье. Конечно, это была земля здешняя, в которой было больше камня, чем земли. Но и на этой каменистой, оледенелой почве вырастали густые леса огромных лиственниц со стволами в три обхвата – такова была сила жизни деревьев, великий назидательный пример, который показывала нам природа.

Вшей мы сожгли, поднося рубаху к горящей головне из костра. Увы, этот остроумный способ не уничтожил гнид, и в тот же день мы долго и яростно варили белье в больших консервных банках – на этот раз дезинфекция была надежной.

Чудесные свойства земли мы узнали позднее, когда ловили мышей, ворон, чаек, белок. Мясо любых животных теряет свой специфический запах, если его предварительно закапывать в землю.

Мы позаботились о том, чтобы поддерживать неугасимый огонь, – ведь у нас было только несколько спичек, хранившихся у Ивана Ивановича. Он замотал драгоценные спички в кусочек брезента и в тряпки самым тщательным образом.

Каждый вечер мы складывали вместе две головни, и они тлели до утра, не потухая и не сгорая. Если бы головней было три, они сгорели бы. Этот закон я и Савельев знали со школьной скамьи, а Иван Иванович и Федя знали с детства, из дома. Утром мы раздували головни, вспыхивал желтый огонь, и на разгоревшийся костер мы наваливали бревно потолще…

Я разделил крупу на десять частей, но это оказалось слишком страшно. Операция по насыщению пятью хлебами пяти тысяч человек была, вероятно, легче и проще, чем арестанту разделить на тридцать порций свой десятидневный паек. Пайки, карточки были всегда декадные. На материке давно уже играли отбой по части всяких «пятидневок», «декадок», «непрерывок», но здесь десятичная система держалась гораздо тверже. Никто здесь не считал воскресенье праздником – дни отдыха для заключенных, введенные много позже нашего житья-бытья на лесной командировке, были три раза в месяц по произволу местного начальства, которому дано было право использовать дни дождливые летом или слишком холодные зимой для отдыха заключенных в счет выходных.

Я смешал крупу снова, не выдержав этой новой муки. Я попросил Ивана Ивановича и Федю принять меня в компанию и сдал свои продукты в общий котел. Савельев последовал моему примеру.

Сообща мы, все четверо, приняли мудрое решение: варить два раза в день – на три раза продуктов решительно не хватало.

– Мы будем собирать ягоды и грибы, – сказал Иван Иванович. – Ловить мышей и птиц. И день-два в декаде жить на одном хлебе.

– Но если мы будем голодать день-два перед получением продуктов, – сказал Савельев, – как удержаться, чтобы не съесть лишнего, когда привезут приварок?

Решили есть два раза в день во что бы то ни стало и, в крайнем случае, разводить пожиже. Ведь тут у нас никто не украдет, мы получили все полностью по норме: тут у нас нет пьяниц-поваров, вороватых кладовщиков, нет жадных надзирателей, воров, вырывающих лучшие продукты, – всего бесконечного начальства, объедающего, обирающего заключенных без всякого контроля, без всякого страха, без всякой совести.

Мы получили полностью свои жиры в виде комочка гидрожира, сахарный песок – меньше, чем я намывал лотком золотого песка, хлеб – липкий, вязкий хлеб, над выпечкой которого трудились великие, неподражаемые мастера привеса, кормившие и начальство пекарен. Крупа двадцати наименований, вовсе не известных нам в течение всей нашей жизни: магар, пшеничная сечка – все это было чересчур загадочно. И страшно.

Рыба, заменившая по таинственным табличкам замены мясо, – ржавая селедка, обещавшая возместить усиленный расход наших белков.

Увы, даже полученные полностью нормы не могли питать, насыщать нас. Нам было надо втрое, вчетверо больше – организм каждого голодал давно. Мы не понимали тогда этой простой вещи. Мы верили нормам – и известное поварское наблюдение, что легче варить на двадцать человек, чем на четверых, не было нам известно. Мы понимали только одно совершенно ясно: что продуктов нам не хватит. Это нас не столько пугало, сколько удивляло. Надо было начинать работать, надо было пробивать бурелом просекой.

Деревья на Севере умирают лежа, как люди. Огромные обнаженные корни их похожи на когти исполинской хищной птицы, вцепившейся в камень. От этих гигантских когтей вниз, к вечной мерзлоте, тянулись тысячи мелких щупалец, беловатых отростков, покрытых коричневой теплой корой. Каждое лето мерзлота чуть-чуть отступала, и в каждый вершок оттаявшей земли немедленно вонзалось и укреплялось там тончайшими волосками щупальце – корень. Лиственницы достигали зрелости в триста лет, медленно поднимая свое тяжелое, мощное тело на своих слабых, распластанных вдоль по каменистой земле корнях. Сильная буря легко валила слабые на ногах деревья. Лиственницы падали навзничь, головами в одну сторону, и умирали, лежа на мягком толстом слое мха – ярко-зеленом и ярко-розовом.

Только крученые, верченые, низкорослые деревья, измученные поворотами за солнцем, за теплом, держались крепко в одиночку, далеко друг от друга. Они так долго вели напряженную борьбу за жизнь, что их истерзанная, измятая древесина никуда не годилась. Короткий суковатый ствол, обвитый страшными наростами, как лубками каких-то переломов, не годился для строительства даже на Севере, нетребовательном к материалу для возведения зданий. Эти крученые деревья и на дрова не годились – своим сопротивлением топору они могли измучить любого рабочего. Так они мстили всему миру за свою изломанную Севером жизнь.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Год издания сборника: 1966

«Колымские рассказы» Шаламова были написаны на основе личного опыта писателя, он провел тринадцать лет на Колыме. Варлам Шаламов создавал сборник достаточно долгое время с 1954 года по 1962 год. Впервые « Колымские рассказы» читать можно было в нью-йоркском журнале «Новый журнал» на русском языке. Хотя автор не хотел публиковать свои рассказы за границей.

Сборника «Колымские рассказы» краткое содержание

По снегу

Сборник Варлама Шаламова «Колымские рассказы» начинается вопросом: желаете узнать, как протаптывают дорогу по снежной целине? Человек, ругаясь и потея, идет впереди, оставляя за собой черные ямы в рыхлом снегу. Выбирают безветренный день, так чтобы воздух был почти неподвижен и ветер не смел все людские труды. За первым следуют еще пять — шесть человек, они идут в ряд и ступают около следов первого.

Первому всегда тяжелее, чем всем остальным, и когда тот устает, его заменяет кто-нибудь из людей, идущих в ряду. Важно, чтобы каждый из «первопроходцев» ступал на кусочек целины, а не на чужой след. А на лошадях и тракторах ездят читатели, а не писатели.

На представку

Мужчины играли в карты у Наумова, коногона. Надзиратели обычно не заходили в барак коногонов, так что каждую ночь там собирались блатные для проведения карточных поединков. В углу барака на нижних кроватях были расстелены одеяла, на которых лежала подушка — «стол» для карточных игр. На подушке лежала недавно изготовленная колода карт, вырезанная из томика В. Гюго. Для изготовления колоды нужны были бумага, химический карандаш, ломоть хлеба (использовался для склеивания тонкой бумаги) и нож. Один из игроков постукивал по подушке пальцами, ноготь мизинца был невероятной длинный — блатарский шик. Этот человек имел очень подходящую для вора внешность, посмотришь на лицо и уже не помнишь его черт. То был Севочка, говорили, что он «превосходно исполняет», показывает ловкость шулера. Воровская игра была игрой на обман, играли только вдвоем. Противником Севочки был Наумов, который был железнодорожным вором, хотя внешне походил на монаха. На шее у него висел крест, таковой была мода блатных в сороковые.

Далее игроки должны были спорить и ругаться, чтобы установить ставку. Наумов проиграл свой костюм и захотел играть на представку, то есть в долг. Коногон подозвал к себе главного героя и Гаркунова потребовал снять телогрейки. У Гаркунова под телогрейкой был свитер, подаренный женой, с которым тот никогда не расставался. Мужчина отказался снять свитер, и тогда на него накинулись остальные. Сашка, который недавно наливал им суп, достал из голенища сапога нож и протянул руку к Гаркунову, тот всхлипнул и упал. Игра была окончена.

Ночью

Ужин закончился. Глебов вылизал миску, хлеб таял во рту. Багрецов неотрывно смотрел Глебову в рот, не имея достаточно силы отвести глаза. Пришло время идти, они зашли на небольшой уступ, камни обжигали ноги холодом. И даже ходьба не грела.

Мужчины остановились отдохнуть, идти было еще далеко. Они легли за землю и стали разбрасывать камни. Багрецов выругался, он порезал палец и кровь никак не останавливалась. Глебов был врачом в прошлом, хотя сейчас, то время казалось сном. Приятели убирали камни, и вот Багрецов заметил человеческий палец. Они вытащили труп, сняли рубашку и кальсоны. Закончив, мужчины закидали могилу камнями. Они собирались обменять одежду на самые большие ценности в лагере. Как и в это были хлеб и возможно даже табак.

Плотники

Следующим в сборнике «Колымские рассказы» содержание содержит рассказ «Плотники». Он рассказывает о том, как на улице сутками стоял туман, настолько густой, что не видно было человека в двух шагах. Уже две недели температура держалась ниже минус пятидесяти пяти градусов. Поташников просыпался с надеждой, что мороз упал, но это никак не происходило. Еда, которой кормили рабочих, давала энергии максимум на один час, а дальше хотелось лечь и умереть. Поташников спал на верхних нарах, где было теплее, но волосы примерзали к подушке за ночь.

Мужчина слабел с каждым днем, он не боялся смерти, но не хотел умирать в бараке, где холод проморозил не только человеческие кости, но и души. Закончив завтракать, Поташников дошел до места работы, где увидел человека в оленей шапке, которому нужны были плотники. Он и еще один человек из его бригады представились плотниками, хотя не были ими. Мужчин привели в мастерскую, но так как плотницкого дела они не знали их отправили обратно.

Одиночный замер

Вечером Дугаеву сообщили, что на следующий день оп получит одиночный замер. Дугаеву было двадцать три и все происходящее здесь сильно удивляло его. После скудного обеда Баранов предложил Дугаеву папиросу, хотя они не были друзьями.

На утро смотритель отмерял мужчине отрезок, на котором тот должен работать. Работать одному было даже лучше для Дугаева, никто не будет ворчать, что он плохо работает. Вечером пришел смотритель, чтобы оценить работу. Парень выполнил двадцать пять процентов, и это число казалось ему огромным. На следующий день он работал вместе со всеми, а ночью его повели за кон базу, где стоял высокий забор с колючей проволокой. Дугаев жалел об одном, что он мучился и работал в этот день. Последний день.

Мужчина стоял на вахте, чтобы получить посылку. Жена прислала ему несколько горстей чернослива и бурки, которые они все равно не сможет носить, ибо не подобает обычным рабочим носить такую дорогую обувь. Но горный смотритель, Андрей Бойко, предложил ему продать эти бурки за сто рублей. На вырученные деньги главный герой купил килограмм масла и килограмм хлеба. Но всю еду отобрали и варево с черносливом опрокинули.

Дождь

Мужчины работали на полигоне уже три дня, каждый в своем шурфе, но никто не углубился дальше чем на полметра. Им было запрещено выходить из шурфов, разговаривать между собой. Главный герой этого рассказа хотел сломать себе ногу, уронив на нее камень, но из этой затеи ничего не вышло, осталось лишь пара ссадин да синяков. Все время шел дождь, конвоиры думали, что это заставит мужчин работать быстрее, но работники только еще больше стали ненавидеть свой труд.

На третий день сосед героя, Розовский, крикнул из своего шурфа, что он осознал кое-что – смысла жизни нет. Но мужчине удалось спасти Розовского от конвоиров, хотя тот все равно через какое- то время бросился под вагонетку, но не погиб. Розовского судили за попытку самоубийства и больше герой никогда его не видел.

Кант

Герой говорит, что его самое любимое северное дерево — кедрач, стланик. По стланику можно было узнать погоду, если ложиться на землю, значит будет снежно и холодно и наоборот. Мужчину только перевели на новую работу собирать стланик, который потом отправляли на завод, чтобы делать необычайно противные витамины против цинги.

На сборке стланика работали парами. Один рубил, другой щипал. В тот день им не удалось собрать норму, и чтобы исправить положение напарник главного героя засунул в мешок с ветками большой камень, там все равно не проверяли.

Сухим пайком

В этом «Колымском рассказе» четырех мужчин с каменных забоев отправляют рубить деревья на ключе Дусканья. Их десятидневные пайки были ничтожно малы, и им было страшно думать, что эту еду нужно будет разделить на тридцать частей. Работники решили ссыпать всю свою еду вместе. Они все жили в старой охотничьей избе, на ночь закапывали одежду в землю, оставив меленький край снаружи, чтобы не него вылезли все вши, потом палили насекомых. Они работали от солнца до солнца. Десятник проверял сделанную работу и уходил тогда мужчины работали уже более расслабленно, не ссорились, а больше отдыхали, смотрели на природу. Каждый вечер они собирались у печки и разговаривали, обсуждали свою нелегкую жизнь в лагере. Отказаться идти на работы нельзя было, потому что не было бушлата или рукавиц, в акте писали «одет по сезону», чтобы не перечислять всего, чего нету.

На следующий день в лагерь вернулись не все. Иван Иванович повесился той ночью, а Савельев отрубил себе пальцы. По возвращению в лагерь Федя написал своей маме письмо, что живет он хорошо и одет по сезону.

Инжектор

Этот рассказ является рапортом Кудинова начальнику прииска, где работник сообщает о сломанном инжекторе, который не позволяет всей бригаде работать. И людям приходиться несколько часов стоять на морозе при температуре ниже минус пятидесяти. Мужчина сообщал главному инженеру, но никакие действия не были предприняты. В ответ начальник прииска предлагает заменить инжектор вольнонаемным. А инжектор призвать к ответственности.

Апостол Павел

Герой вывихнул ногу и его перевели помощником столяра Фризоргера, который в своей прошлой жизни был пастором в каком-то немецком селе. Они хорошо сдружились, и часто разговаривали на религиозные темы.

Фризоргер рассказал мужчине о своей единственной дочери и этот разговор случайно услышал их начальник, Парамонов, и предложил написать заявление о розыске. Спустя полгода пришло письмо, в котором говорилось, что дочь Фризоргера отрекается от него. Но герой заметил это письмо первым и спалил его, а потом еще одно. В последствии он часто вспоминал своего лагерного друга, пока были силы вспоминать.

Ягоды

Главный герой лежит на земле без сил, к нему подходят два конвоира и угрожают. Один из них – Серошапка, говорит, что завтра застрелит рабочего. На следующий день бригада отправилась в лес на работы, где росли ягоды голубики, шиповника и брусники. Рабочие ели их на перекурах, но у Рыбакова было задание он собирал ягоды в банку, чтобы потом обменять их на хлеб. Главный герой вместе с Рыбаковым подошли слишком близко к запрещенной территории, и Рыбаков пересек черту.

Конвоир выстрелил дважды, первый предупреждающий, а после второго выстрела Рыбаков лежал на земле. Герой решил не терять времени и подобрал банку с ягодами, намереваясь обменять их на хлеб.

Сука Тамара

Моисей был кузнецом, работал он замечательно, каждое его изделие было наделено изяществом, и начальство его ценило за это. И однажды Кузнецов встретил собаку, он начал от нее бежать, подумав, что это волк. Но собака была дружелюбна и осталась в лагере – ей дали кличку Тамара. Скоро она ощенилась, для шести щенков построили конуру. В этот время в лагерь прибыл отряд «оперативки», они искали беглецов — арестантов. Тамара возненавидела одного конвоира, Назарова. Понятно было, что собака уже встречалась с ним. Когда конвоирам пришло время уходить, Назаров застрелил Тамару. А после спускаясь по склону на лыжах, он напоролся на пень и погиб. Шкуру с Тамары содрали и использовали для рукавиц.

Шерри- бренди

Поэт умирал, его мысли путались, жизнь вытекала из него. Но появлялась вновь, он открывал глаза, шевелил опухшими от голода пальцами. Мужчина размышлял от жизни, он заслужил творческое бессмертие, его называли первым поэтом двадцатого века. Хоть он уже давно не записывал своих стихов, поэт складывал их у себя в голове. Он умирал медленно. Утром принесли хлеб, мужчина вцепился в него больными зубами, но соседи остановили его. Вечером он умер. Но записали смерть двумя днями позднее, соседи поэта получали хлеб мертвеца.

Детские картинки

В тот день им досталась легкая работа — пилка дров. Закончив работать, отряд заметил кучу мусора у забора. Мужчинам удалось найти даже носки, что на севере было большой редкостью. А одному из них удалось найти тетрадку, заполненную детскими рисунками. Мальчик рисовал солдат с автоматами, рисовал природу Севера, яркими и чистыми цветами, потому что так и было. Северный город состоял из желтых домов, овчарок, солдат и синего неба. Мужчина из отряда заглянул в тетрадь, пощупал листы, а потом скомкал ее и выкинул.

Сгущенное молоко

Однажды после работы Шестаков предложил главному герою сбежать, они сидели вместе в тюрьме, но не были друзьями. Мужчина согласился, но попросил молочных консервов. Ночью он спал плохо, и совсем не помнил рабочего дня.

Получив от Шестакова сгущённого молока, он передумал бежать. Хотел предупредить остальных, да не знал никого. Пятерых беглецов, вместе с Шестаковым поймали очень скоро, двоих убили, троих судили через месяц. Самого Шестакова перевели на другой прииск, он был сыт и выбрит, но с главным героем не здоровался.

Хлеб

Утром в барак принесли селедку и хлеб. Селедку выдавали через день, и каждый заключенный мечтал о хвостике. Да, от головы было больше удовольствия, но мяса было больше в хвосте. Хлеб выдавали раз в день, но все съедали его сразу, терпения не хватало. После завтрака становилось тепло и идти никуда не хотелось.

Эта бригада была на тифозном карантине, но они все равно работали. Сегодня их повели на хлебозавод, где мастер из двадцати выбрал все лишь двоих, покрепче и не склонных к побегу: Героя и его соседа, парня с веснушками. Их накормили хлебом и повидлом. Мужчины должны были таскать битый кирпич, но эта работа оказалась слишком тяжела для них. Они часто делали перерывы, и вскоре мастер отпустил их обратно, и дал по буханке хлеба. В лагере разделили хлеб с соседями.

Заклинатель змей

Этот рассказ посвящен Андрею Платонову, который был другом автора и сам хотел написать этот рассказ даже название придумал «Заклинатель змей», но погиб. Платонов провел год на «Джанхаре». В первый день он заметил, что есть люди, которые не работают- блатные. И Федечка был их вожаком, сначала он был груб с Платоновым, но когда узнал, что тот может тискать романы, то сразу смягчился. Андрей пересказывал «Клуб червонных валетов» до рассвета. Федя был очень доволен.

Утром, когда Платонов шел на работу, какой-то парень толкнул его. Но ему сразу что-то шепнули на ухо. Тогда этот парень подошёл к Платонову и попросил ничего не говорить Феде, Андрей согласился.

Татарский мулла и чистый воздух

В тюремной камере было очень жарко. Заключенные шутили, что сначала их ждет пытка выпариванием, а после пытка вымораживанием. Татарский мула, крепкий мужчина шестидесяти лет рассуждал о своей жизни. В камере он надеялся прожить еще лет двадцать, а на чистом воздухе хотя бы десять, он знал, что такое «чистый воздух».

Чтобы человек превратился в доходягу в лагере требовалось от двадцати до тридцати дней. Арестанты пытались вырваться из тюрьмы в лагерь, думая, что тюрьма – самое ужасное, что могло с ними случиться. Все иллюзии заключенных по поводу лагеря были очень быстро разрушены. Люди жили в неотапливаемых бараках, где зимой во всех щелях намерзал лед. Посылки приходили через полгода, если вообще приходили. Говорить о деньгах и вовсе нечего, их никогда не платили, ни копейки. Невероятное количество болезней в лагере не оставляли рабочим никакого выхода. Учитывая всю безнадежность и подавленность, чистый воздух был гораздо опаснее для человека, чем тюрьма.

Первая смерть

Герой видел много смертей, но первую увиденную запомнил лучше всего. Его бригада работала в ночную смену. Возвращаясь в барак, их бригадир Андреев вдруг развернулся в другую сторону и побежал, рабочие последовали за ним. Перед ними стоял человек в военной форме, у его ног лежала женщина. Герой знал ее, то была Анна Павловна, секретарша начальника прииска. Бригада любила ее, а теперь Анна Павловна была мертва, задушена. Мужчина, убивший ее, Штеменко, был начальником, который несколько месяцев назад разломал все самодельные котелки заключенных. Его быстро связали и повели к начальнику прииска.

Часть бригады поспешила к бараку, обедать, Андреева водили давать показания. А когда он вернулся, то приказал арестантам идти на работу. Вскоре Штеменко осудили за убийство из ревности на десять лет. После приговора начальника увезли. Бывших начальников держат в отдельных лагерях.

Тетя Поля

Тетя Поля умерла от страшной болезни — рака желудка. Ее фамилии никто не знал, даже жена начальника, которому тетя Поля была прислугой или «дневальной». Женщина не занималась никакими темными делами, лишь помогала устроить своих земляков — украинцев на легкую работу. Когда она заболела, к ней в больницу каждый день приходили посетители. А все, что передавала жена начальника, тетя Поля отдавала санитаркам.

Однажды в больницу пришел отец Петр, исповедовать больную. Через несколько дней она умерла, вскоре снова явился отец Петр и приказал поставить крест на ее могиле, так и сделали. На кресте сначала написали Тимошенко Полина Ивановна, но казалось, что звали ее Прасковья Ильинична. Надпись исправили под присмотром Петра.

Галстук

В этом рассказе Варлама Шаламова «Колымские рассказы» читать можно о девушке по имени Маруся Крюкова, которая приехала в Россию из Японии и была арестована во Владивостоке. Во время следствия Маше сломали ногу, кость срослась неправильно, и девушка хромала. Крюкова была замечательной рукодельницей, и ее отправили в «дом дирекции» вышивать. Такие дома стояли около дороги, и начальники ночевали там два три раз в год, дома были красиво украшены, висели картины и вышитые полотна. Кроме Маруси в доме работало еще две девушки- рукодельницы, за ними приглядывала женщина, выдававшая работницам нити и ткань. За выполнение нормы и хорошее поведение девушкам разрешали ходить в кино для заключенных. Фильмы показывали по частям, и однажды, после первой части снова поставили первую. Это потому что пришел заместитель начальника больницы, Долматов, он опоздал, и фильм показывали сначала.

Маруся попала в больницу, в женское отделение к хирургу. Она очень хотела подарить врачам, которые вылечили ее, галстуки. И женщина- надсмотрщик разрешила. Однако Маше не удалось исполнить задуманного, потому как Долматов отобрал их у мастерицы. Вскоре на концерте самодеятельности врачу удалось рассмотреть галстук начальника, такой серый, узорный, качественный.

Тайга золотая

Зона бывает двух видов: малая, то есть пересылка, и большая — лагерь. На территории малой зоны находится один квадратный барак, в котором около пятисот мест, нары в четыре этажа. Главный герой лежит на нижнем, верхние только для воров. В первую же ночь героя вызывают, чтобы отправить в лагерь, но нарядчик зоны отправляет его обратно в барак.

Вскоре в барак приводят артистов, один из них харбинский певец, Валюша, блатной, просит его спеть. Певец пел песню о золотой тайге. Герой провалился в сон, он проснулся от шепота на верхних нарах и запаха махорки. Когда утром его будит нарядчик, герой проситься в больницу. Спустя три дня в барак приходит фельдшер и осматривает мужчину.

Васька Денисов, похититель свиней

Васька Денисов мог не вызвать подозрения только неся дрова на плече. Он нес бревно Ивану Петровичу, мужчины распилили его вместе, а потом Васька переколол все дрова. Иван Петрович сказал, что сейчас ему нечем накормить работника, но дал ему три рубля. Ваську тошнило от голода. Он шел по поселку, забрел в первый попавшийся дом, в чулане увидел примёрзшую тушу поросенка. Васька схватил ее и побежал в казенный дом, управление витаминных командировок. Погоня была уже близко. Тогда он забежал в красный уголок, запер дверь и стал грызть поросенка, сырого и мерзлого. Когда Ваську нашли, он сгрыз уже половину.

Серафим

На столе у Серафима лежало письмо, он боялся его открыть. Мужчина работал на Севере в химической лаборатории уже год, но никак не мог забыть свою жену. С Серафимом работало еще двое инженеров- арестантов, с которыми он почти не разговаривал. Каждые шесть месяцев лаборант получал повышение зарплаты на десять процентов. И Серафим решил съездить в соседний поселок, развеяться. Но конвоиры решили, что мужчина от куда- то сбежал и посадили в барак, спустя шесть дней за Серафимом приехал заведующий лабораторией и забрал его. Хотя денег конвоиры не вернули.

Возвратившись, Серафим увидел письмо, его жена писала о разводе. Когда Серафим остался один в лаборатории, он открыл шкаф заведующего, достал щепотку порошка, растворил в воде и выпил. Начало печь в горле, и больше ничего. Тогда Серафим распорол себе вену, но кровь текла слишком слабо. Отчаявшись, мужчина побежал на речку и пытался утопиться. Очнулся он уже в больнице. Врач вколол раствор глюкозы, а потом разжал зубы Серафим шпателем. Операцию сделали, но слишком поздно. Кислота разъела пищевод и стены желудка. Серафим все правильно рассчитал с первого раза.

Выходной день

На поляне молился мужчина. Герой знал его, то был священник из его барака, Замятин. Молитвы помогали ему жить, как герою стихи, которые все еще сохранились в его памяти. Единственное, что не было вытеснено унижением вечным голодом, усталостью и холодом. Возвращаясь в барак, мужчина услышал шум в инструменталке, которая была закрыта по выходным, но сегодня замок не висел. Он зашел во внутрь, двое блатных игрались с щенком. Один из них, Семен, вытащил топор и опустил его на голову щенка.

Вечером никто не спал от запаха мясного супа. Блатари не съели весь суп, потому как их было мало в бараке. Они предложили остатки герою, но он отказался. В барак вошел Замятин, и блатари предложили ему супа, сказав, что он из баранины. Тот согласился и через пять минут вернул чистый котелок. Тогда Семен сказал священнику, что суп был из собаки, Норда. Священник молча вышел на улицу, его рвало. Позднее он признался герою, что мясо на вкус было не хуже баранины.

Домино

Мужчина находиться в больнице, его рост сто восемьдесят сантиметров, а вес сорок восемь килограмм. Врач померял ему температуру, тридцать четыре градуса. Больного положили поближе к печке, он ел, но еда не грела его. Мужчина пробудет в больнице до весны, два месяца, так сказал доктор. Ночью спустя неделю больного разбудил санитар и сказал, что его вызывает Андрей Михайлович, врач, который лечил его. Андрей Михайлович предложил герою сыграть в домино. Больной согласился, хотя ненавидел эту игру. Во время игры они много разговаривали, Андрей Михайлович проиграл.

Прошло несколько лет, когда больной на малой зоне услышал фамилию Андрея Михайловича. Спустя некоторое время им все-таки удалось встретиться. Врач рассказал ему свою историю, Андрей Михайлович был болен туберкулезом, но лечиться ему не позволили, кто- то доложил, что его болезнь ложная «туфта». И Андрей Михайлович проделал долгий путь по морозу. После удачного лечения он стал работать ординатором хирургического отделения. По его рекомендации главный герой закончил курсы фельдшера и стал работать санитаром. Однажды закончив уборку, санитары играли в домино. «Дурацкая игра» — признался Андрей Михайлович, он, как и герой рассказа играл в домино лишь однажды.

Геркулес

На серебряную свадьбу начальнику больницы Сударину подарили петуха. Все гости были в восторге от такого подарка, даже почетный гость Черпаков оценил петушка. Черпакову было около сорока, он был начальником сан. отдела. И когда почетный гость напился, он решил показать всем свою силу и стал поднимать стулья, потом кресла. А позже заявил, что сможет оторвать петуху голову руками. И оторвал. Молодые врачихи были впечатлены. Начались танцы, танцевали все потому, как Черпаков не любил, когда кто-то отказывался.

Шоковая терапия

Мерзляков пришел к выводу, что низкорослым легче всего выжить в лагере. Так как количество выдаваемой пищи не рассчитано по весу людей. Однажды на общих работах Мерзляков, неся бревно, упал и не смог идти дальше. За это его избили и конвоиры, и десятник, и даже товарищи. Рабочего отправили в больницу, у него уже ничего не болело, но он любой ложью оттягивал момент возвращения в лагерь.

В центральной больнице Мерзлякова перевели в нервное отделение. Все мысли заключенного были лишь об одном: не разгибаться. На осмотре у Петра Ивановича «больной» отвечал наугад и врачу ничего не стоило догадаться, что Мерзляков врет. Петр Иванович уже предвкушал новое разоблачение. Доктор решил начать с рауш-наркоза, а если тот не поможет, то шоковая терапия. Под наркозом врачам удалось разогнуть Мерзлякова, но как только мужчина очнулся, тут же согнулся обратно. Невропатолог предупредил больного, что через неделю, тот сам попросит его выписать. После процедуры шоковой терапии Мерзляков попросил о выписке из больницы.

Стланик

Осенью, когда уже пора быть снегу, тучи висят низко, и прямо в воздухе пахнет снегом, но кедрач не стелиться, то не бывать снегу. А когда погода еще осенняя, туч нету, но стланик лег на землю, через несколько дней идет снег. Кедрач не только предсказывает погоду, но ещё и дает надежду, являясь единственным вечнозелёным деревом Севера. Но стланик достаточно легковерен, если зимой развести костер недалеко от дерева, то оно тут же поднимется из-под снега. Автор считает стланик самым поэтичным русским деревом.

Красный крест

В лагере единственный человек, который можем помочь заключенному- это врач. Врачи определяют «трудовую категорию», иногда даже выпускают на волю, делают справки о инвалидности и освобождают от работы. Лагерный врач имеет большую власть, и блатари поняли это очень быстро, они с почтением относились к медицинским работникам. Если врач был вольнонаемным, то дарили ему подарки, если нет, то чаще всего угрожали ил запугивали. Много врачей были убиты блатными.

Взамен на хорошее отношение блатарей врачи должны были класть их в больницу, отправлять по путевкам, покрывать симулянтов. Злодеяния воров в лагере неисчисляемые, каждая минута в лагере отравлена. Вернувшись оттуда, люди не могут жить как раньше, они трусливы, эгоистичны, ленивы и раздавлены.

Заговор юристов

Дальше наше сборника «Колымские рассказы» краткое содержание расскажет о Андрееве, бывшем студенте юридического университета. Он, как и главный герой попал в лагерь. Мужчина работал в бригаде Шмелева, куда отправляли человеческий шлак, работали они в ночную смену. Однажды ночью рабочего попросили остаться потому, что его вызывал к себе Романов. Вместе с Романовым герой поехал в управление, в Хатыннах. Правда герою пришлось ехать в кузове в шестидесятиградусный мороз два часа. После рабочего отвели к уполномоченному Смертину, который, как и ранее Романов спросил у Андреева был ли тот юристом. На ночь мужчину оставили в камере, где уже было несколько заключённых. На следующий день Андреев отправляется с конвоирами в путь, в следствии которого отмораживает пальцы рук.

Труп Анны Павловны положили в кошевку и двинулись в поселок, к дому начальника прииска. С Андреевым туда пошли не все - многие бросились скорей в барак, к супу.

Долго не отпирал начальник, разглядев сквозь стекло толпу арестантов, собравшихся у дверей его дома. Наконец Андрееву удалось объяснить, в чем дело, и он, вместе со связанным Штеменко и двумя заключенными, вошел в дом.

Обедали мы в эту ночь очень долго. Андреева водили куда-то давать показания. Но потом он пришел, скомандовал, и мы пошли на работу.

Штеменко вскоре осудили на десять лет за убийство из ревности. Наказание было минимальным. Судили его на нашем же прииске и после приговора куда-то увезли. Бывших лагерных начальников в таких случаях содержат где-то особо - никто никогда не встречал их в обыкновенных лагерях.

Тетя Поля

Тетя Поля умерла в больнице от рака желудка в возрасте пятидесяти двух лет. Вскрытие подтвердило диагноз лечащего врача. Впрочем, в нашей больнице патологоанатомический диагноз редко расходился с клиническим - так бывает в самых лучших и самых плохих больницах.

Фамилию тети Поли знали только в конторе. Не помнила подлинной фамилии даже жена начальника, у которого тетя Поля семь лет была "дневальной", то есть прислугой.

Все знают, кто такой дневальный или дневальная, но не все знают, кем они могут быть. Доверенное лицо недоступного властителя тысяч человеческих судеб; свидетель его слабостей, его темных сторон. Человек, знающий теневые стороны дома. Раб, но и непременный участник подводной, подземной квартирной войны; участник или, по крайней мере, наблюдатель домашних сражений. Негласный арбитр в ссорах мужа и жены. Ведущий хозяйство семьи начальника, умножающий его богатство, и не только экономией и честностью. Один такой дневальный торговал в пользу начальника махорочными папиросами, продавая их заключенным по десять рублей папироса. Лагерная палата мер и весов установила, что в спичечную коробку входит махорки на восемь папирос, а восьмушка махорки состоит из восьми таких спичечных коробочек. Эти меры сыпучих тел действуют на 1/8 территории Советского Союза - во всей Восточной Сибири.

Наш дневальный выручал за каждую пачку махорки шестьсот сорок рублей. Но и эта цифра не была, как говорится, пределом. Можно было насыпать неполные коробочки - разница на взгляд почти незаметна, да и ссориться с дневальным начальника никто не захочет. Можно было вертеть более тонкие папиросы. Вся закрутка - дело рук и совести дневального. Наш дневальный скупал у начальника махорку по пятьсот рублей за пачку. Стосорокарублевая разница шла в карман дневального.

Хозяин тети Поли махоркой не торговал, и вообще никакими темными делами тете Поле у него заниматься не приходилось. Тетя Поля была великая стряпуха, а дневальные, сведущие в кулинарии, ценились особенно дорого. Тетя Поля могла взяться - и действительно бралась - устроить кого-либо из земляков-украинцев на легкую работу или включить в какой-нибудь список на освобождение. Помощь тети Поли своим землякам была весьма серьезной. Другим она не помогала, разве только советом.

Тетя Поля работала у начальника седьмой год и думала, что и все свои десять "рокив" проживет безбедно.

Тетя Поля была расчетливой бессребреницей и справедливо полагала, что ее равнодушие к подаркам, к деньгам не может не прийтись по душе любому начальнику. Расчеты ее оправдались. Она была своим человеком в семье начальника, и уже был намечен план ее освобождения - она должна была числиться грузчицей автомашины на прииске, где работал брат начальника, и прииск ходатайствовал бы о ее освобождении.

Но тетя Поля заболела, ей становилось все хуже, и ее отвезли в больницу. Главный врач распорядился, чтобы тете Поле отвели отдельную палату. Десять полутрупов вытащили в холодный коридор, чтобы освободить место дневальной начальника.

Больница оживилась. Ежедневно во второй половине дня приезжали "виллисы", приезжали грузовики; из кабин выходили дамы в тулупах, выходили военные - все стремились к тете Поле. И тетя Поля обещала каждому: если выздоровеет - замолвит словечко начальнику.

Каждое воскресенье лимузин ЗИС-110 въезжал в больничные ворота - тете Поле везли посылочку, записочку от жены начальника.

Тетя Поля отдавала все санитаркам, попробует ложечку и отдаст. Болезнь свою она знала.

Но выздороветь тетя Поля не могла. И вот однажды в больницу явился с запиской начальника необычайный посетитель - отец Петр, как он назвал себя нарядчику. Оказывается, тетя Поля желала исповедаться.

Необычайный посетитель был Петька Абрамов. Его все знали. Он даже лежал в этой больнице несколько месяцев назад. А сейчас это был отец Петр.

Визит преподобного взволновал всю больницу. Оказывается, в наших краях есть священники! И они исповедуют желающих! В самой большой палате больничной - палате номер два, где между обедом и ужином ежедневно рассказывался кем-либо из больных гастрономический рассказ, во всяком случае, не для улучшения аппетита, а из-за потребности голодного человека в возбуждении пищевых эмоций, - в этой палате говорили только об исповеди тети Поли.

Отец Петр был в кепке, в бушлате. Ватные его брюки заправлены в кирзовые старенькие сапоги. Волосы были острижены коротко - для лица духовного звания гораздо короче, чем волосы стиляг пятидесятых годов. Отец Петр расстегнул бушлат и телогрейку - стала видна голубая косоворотка и большой наперсный крест. Это был не простой крест, а распятие - только самодельное, выточенное умелой рукой, но без необходимых инструментов.

Отец Петр исповедал тетю Полю и ушел. Он долго стоял на шоссе, поднимая руки, когда приближались грузовики. Две машины прошли не останавливаясь. Тогда отец Петр вынул из-за пазухи готовую, свернутую папиросу, поднял ее над головой, и первая же машина затормозила, шофер гостеприимно открыл дверцу кабины.

Тетя Поля умерла, и похоронили ее на больничном кладбище. Это было большое кладбище под горой (вместо "умереть" больные говорили "попасть под сопку") с братскими могилами "А", "Б", "В" и "Г", несколькими хордообразными линиями могил-одиночек. Ни начальника, ни его супруги, ни отца Петра не было на похоронах тети Поли. Обряд похорон был обычным: нарядчик навязал на левую голень тети Поли деревянную бирку с номером. Это был номер личного дела. По инструкции номер должен быть написан простым черным карандашом, а отнюдь не химическим, как и на лесных топографических реперах-затесах.

Привычные могильщики-санитары закидали камнями сухонькое тело тети Поли. Нарядчик укрепил в камнях палочку - опять с тем же номером личного дела.

Прошло несколько дней, и в больницу явился отец Петр. Он уже побывал на кладбище и сейчас гремел в конторе:

Крест надо поставить. Крест.

Еще чего, - ответил нарядчик.

Ругались они долго. Наконец отец Петр объявил:

Даю вам неделю срока. Если за эту неделю крест не будет поставлен, буду жаловаться на вас начальнику управления. Тот не поможет - буду писать начальнику Дальстроя. Тот откажет - буду жаловаться на него в Совнарком. Совнарком откажет - в Синод напишу, - орал отец Петр.

Нарядчик был старым арестантом и хорошо знал "страну чудес": он знал, что там могут случаться самые неожиданные вещи. И, подумав, он решил доложить обо всей истории главному врачу.

Главный врач, когда-то бывший не то министром, не то заместителем министра, посоветовал не спорить и поставить крест на могиле тети Поли.

Если поп так уверенно говорит, значит, тут что-то есть. Он что-то знает. Все может быть, все может быть, - бормотал бывший министр.

Поставили крест, первый крест на этом кладбище. Его было далеко видно. И хотя он был единственным, все это место приняло настоящий кладбищенский вид. Все ходячие больные ходили смотреть на этот крест. И досочка была прибита с надписью в траурной рамке. Сделать надпись поручили старику художнику, который уже второй год лежал в больнице. Он, собственно, не лежал, а только числился на койке, а все свое время тратил на массовое производство трех видов копий: "Золотая осень", "Три богатыря" и "Смерть Иоанна Грозного". Художник клялся, что может писать эти копии с закрытыми глазами. Заказчиками его было все поселковое и больничное начальство.

Но досочку на крест тети Поли художник согласился сделать. Он спросил, что надо писать. Нарядчик порылся в своих списках.

Ничего не нахожу, кроме инициалов, - сказал он. - Тимошенко П. И. Пиши: Полина Ивановна. Умерла такого-то числа.

Художник, никогда с заказчиками не споривший, так и написал. А ровно через неделю явился Петька Абрамов, то есть отец Петр. Он сказал, что тетю Полю зовут не Полина, а Прасковья, и не Ивановна, а Ильинична. Он сообщил дату ее рождения и потребовал вставить ее в могильную надпись. Надпись исправили в присутствии отца Петра.

Галстук

Как рассказать об этом проклятом галстуке?

Это правда особого рода, это правда действительности. Но это не очерк, а рассказ. Как мне сделать его вещью прозы будущего - чем-либо вроде рассказов Сент-Экзюпери, открывшего нам воздух.

В прошлом и настоящем для успеха необходимо, чтобы писатель был кем-то вроде иностранца в той стране, о которой он пишет. Чтобы он писал с точки зрения людей, - их интересов, кругозора, - среди которых он вырос и приобрел привычки, вкусы, взгляды. Писатель пишет на языке тех, от имени которых он говорит. И не больше. Если же писатель знает материал слишком хорошо, те, для кого он пишет, не поймут писателя. Писатель изменил, перешел на сторону своего материала.

Не надо знать материал слишком. Таковы все писатели прошлого и настоящего, но проза будущего требует другого. Заговорят не писатели, а люди профессии, обладающие писательским даром. И они расскажут только о том, что знают, видели. Достоверность - вот сила литературы будущего.

А может быть, рассуждения здесь ни к чему и самое главное - постараться вспомнить, во всем вспомнить Марусю Крюкову, хромую девушку, которая травилась вероналом, скопила несколько блестящих крошечных желтеньких яйцеобразных таблеток и проглотила их. Веронал она выменяла на хлеб, на кашу, на порцию селедки у соседок по палате, коим был прописан веронал. Фельдшера знали о торговле вероналом и заставляли больных глотать таблетку на глазах, но корочка у таблетки была жесткая, и обычно больным удавалось заложить веронал за щеку или под язык и после ухода фельдшера выплюнуть на собственную ладонь.

Маруся Крюкова не рассчитала дозы. Она не умерла, ее просто вырвало, и после оказанной помощи - промывания желудка - Марусю выписали на пересылку. Но все это было много позже истории с галстуком.

Маруся Крюкова приехала из Японии в конце тридцатых годов. Дочь эмигранта, жившего на окраине Киото, Маруся с братом вступила в союз "Возвращение в Россию", связалась с советским посольством и в 1939 году получила въездную русскую визу. Во Владивостоке Маруся была арестована вместе со своими товарищами и с братом, увезена в Москву и больше никогда никого из друзей своих не встречала.

На следствии Марусе сломали ногу и, когда кость срослась, увезли на Колыму - отбывать двадцатипятилетний срок заключения. Маруся была великая рукодельница, мастерица вышивки - на эти вышивки и жила Марусина семья в Киото.

На Колыме это уменье Маруси обнаружили начальники сразу. Ей никогда не платили за вышивки: либо принесут кусок хлеба, два куска сахару, папиросы, - Маруся, впрочем, не научилась курить. И ручная вышивка чудной работы стоимостью в несколько сотен рублей оставалась в руках начальства.

Услышав о способностях заключенной Крюковой, начальница санчасти положила Марусю в больницу, и с этого времени Маруся вышивала врачихе.

Когда пришла телефонограмма в совхоз, где Маруся работала, чтобы всех мастериц-рукодельниц направить попутной машиной в распоряжение..., начальник лагеря спрятал Марусю - у жены был большой заказ для мастерицы. Но кто-то немедленно написал высшему начальству донос, и Марусю пришлось отправить. Куда?

Две тысячи километров тянется, вьется центральная колымская трасса - шоссе среди сопок, ущелий, столбики, рельсы, мосты... Рельсов на колымской трассе нет. Но все повторяли и повторяют здесь некрасовскую "Железную дорогу" - зачем сочинять стихи, когда есть вполне пригодный текст. Дорога построена вся от кайла и лопаты, от тачки и бура...

Через каждые четыреста - пятьсот километров на трассе стоит "дом дирекции", сверхроскошный отель люкс, находящийся в личном распоряжении директора Дальстроя, сиречь генерал-губернатора Колымы. Только он, во время своих поездок по вверенному ему краю, может там ночевать. Дорогие ковры, бронза и зеркала. Картины-подлинники - немало имен живописцев первого ранга, вроде Шухаева. Шухаев был на Колыме десять лет. В 1957 году на Кузнецком мосту была выставка его работ, его книга жизни. Она началась светлыми пейзажами Бельгии и Франции, автопортретом в золотом камзоле Арлекина. Потом магаданский период: два небольших портрета маслом - портрет жены и автопортрет в мрачной темно-коричневой гамме, две работы за десять лет. На портретах - люди, увидевшие страшное. Кроме этих двух портретов - эскизы театральных декораций.

После войны Шухаева освобождают. Он едет в Тбилиси - на юг, на юг, унося ненависть к Северу. Он сломлен. Он пишет картину "Клятва Сталина в Гори" - подхалимскую. Он сломлен. Портреты ударников, передовиков производства. "Дама в золотом платье". Меры блеска в портрете этом нет - кажется, художник заставляет себя забыть о скупости северной палитры. И все. Можно умирать.

Для "дома дирекции" художники писали и копии:

"Иван Грозный убивает своего сына", шишкинское "Утро в лесу". Эти две картины - классика халтуры.

Но самое удивительное там были вышивки. Шелковые занавеси, шторы, портьеры были украшены ручной вышивкой. Коврики, накидки, полотенца - любая тряпка становилась драгоценной после того, как побывала в руках заключенных мастериц.

Директор Дальстроя ночевал в своих "домах" - их было несколько на трассе - два-три раза в год. Все остальное время его ждали сторож, завхоз, повар и заведующий "домом", четыре человека из вольнонаемных, получающих процентные надбавки за работу на Крайнем Севере, ждали, готовились, топили печи зимой, проветривали "дом".

Вышивать занавеси, накидки и все, что задумают, привезли сюда Машу Крюкову. Были еще две мастерицы, равные Маше по уменью и выдумке. Россия - страна проверок, страна контроля. Мечта каждого доброго россиянина - и заключенного, и вольнонаемного, - чтобы его поставили что-нибудь, кого-нибудь проверять. Во-первых: я над кем-то командир. Во-вторых: мне оказано доверие. В-третьих: за такую работу я меньше отвечаю, чем за прямой труд. А в-четвертых: помните атаку "В окопах Сталинграда" Некрасова.

Над Машей и ее новыми знакомыми были поставлена женщина, член партии, выдававшая ежедневно мастерицам материал и нитки. К концу рабочего дня она отбирала работу и проверяла сделанное. Женщина эта не работала, а проходила по штатам центральной больницы как старшая операционная сестра. Она караулила тщательно, уверенная в том, что только отвернись - и кусок тяжелого синего шелка исчезнет.

Мастерицы привыкли давно к такой охране. И хотя обмануть эту женщину не составило бы, верно, труда, они не воровали. Все трое были осуждены по пятьдесят восьмой статье.

Мастериц поместили в лагере, в зоне, на воротах которой, как на всех лагерных зонах Союза, были начертаны незабываемые слова: "Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства". И фамилия автора цитаты... Цитата звучала иронически, удивительно подходя к смыслу, к содержанию слова "труд" в лагере. Труд был чем угодно, только не делом славы. В 1906 году издательством, в котором участвовали эсеры, была выпущена книжка "Полное собрание речей Николая II". Это были перепечатки из "Правительственного вестника" в момент коронации царя и состояли из заздравных тостов: "Пью за здоровье Кексгольмского полка", "Пью за здоровье молодцов-черниговцев".

Заздравным тостам было предпослано предисловие, выдержанное в ура-патриотических тонах: "В этих словах как в капле воды отражается вся мудрость нашего великого монарха", - и т. д.

Составители сборника были сосланы в Сибирь.

Что было с людьми, поднявшими цитату о труде на ворота лагерных зон всего Советского Союза?..

За отличное поведение и успешное выполнение плана мастерицам разрешали смотреть кино во время сеансов для заключенных.

Сеансы для вольнонаемных немного по своим порядкам отличались от кино для заключенных.

Киноаппарат был один - между частями были перерывы.

Однажды показывали фильм "На всякого мудреца довольно простоты". Кончилась первая часть, зажегся, как всегда, свет и, как всегда, погас, и послышался треск киноаппарата - желтый луч дошел до экрана.

Все затопали, закричали. Механик явно ошибся - показывали снова первую часть. Триста человек: здесь были фронтовики с орденами, заслуженные врачи, приехавшие на конференцию, - все, купившие билеты на этот сеанс для вольнонаемных, кричали, стучали ногами.

Механик не спеша "провернул" первую часть и дал в зал свет. Тогда все поняли, в чем дело. В кино явился заместитель начальника больницы по хозяйственной части Долматов: он опоздал на первую часть, и фильм показывался сначала.

Началась вторая часть, и все пошло как следует. Колымские нравы были известны всем: фронтовикам - меньше, врачам - больше.

Когда билетов продавали мало, сеанс был общим для всех: лучшие места для вольнонаемных - последние ряды, а первые ряды - для заключенных; женщины слева, мужчины справа от прохода. Проход делил зрительный зал крестообразно на четыре части, и это было очень удобно в рассуждении лагерных правил.

Хромая девушка, заметная и на киносеансах, попала в больницу, в женское отделение. Палат маленьких тогда еще не было построено; все отделение было размещено в одной воинской спальне - коек пятьдесят, не меньше. Маруся Крюкова попала на лечение к хирургу.

А что у нее?

Остеомиелит, - сказал хирург Валентин Николаевич.

Пропадет нога?

Ну, почему пропадет...

Я ходил делать перевязку Крюковой и о ее жизни уже рассказал. Через неделю температура спала, а еще через неделю Марусю выписали.

Я подарю вам галстук - вам и Валентину Николаевичу. Это будут хорошие галстуки.

Хорошо, хорошо, Маруся.

Полоска шелка среди десятков метров, сотен метров ткани, расшитой, разукрашенной за несколько смен в "доме дирекции".

А контроль?

Я попрошу у нашей Анны Андреевны.

Так, кажется, звали надсмотрщицу.

Анна Андреевна разрешила. Вышиваю, вышиваю, вышиваю... Не знаю, как и объяснить вам. Вошел Долматов и отобрал.

Как отобрал?

Ну, я вышивала. Валентину Николаевичу уже был готов. А ваш - оставалось немного. Серый. Дверь открылась. "Галстуки вышиваете?" Обыскал тумбочку. Сложил галстук в карман и ушел.

Теперь вас отправят.

Меня не отправят. Работы еще много. Но мне так хотелось вам галстук...

Пустяки, Маруся, я бы все равно не носил. Разве продать?

На концерт лагерной самодеятельности Долматов опоздал, как в кино. Грузный, брюхатый не по возрасту, он шел к первой пустой скамейке.

Крюкова поднялась с места и махала руками. Я понял, что это знаки мне.

| | | | | | ]

– Да, да, – сказал начальник. Гоголя он не помнил, но шоковая терапия ему чрезвычайно понравилась.

На следующее утро Петр Иванович во время обхода больных задержался у койки Мерзлякова.

– Ну, как, – спросил он, – какое твое решение?

– Выписывайте, – сказал Мерзляков.

<1956>

Заговор юристов

В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак – людские отходы золотого забоя. Из разреза, где добывают пески и снимают торф, было три пути: «под сопку» – в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта работала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги «Выполнение плана – закон» и «Довести план до забойщиков» были не просто словами. Их толковали так: не выполнил норму – нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью.

И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хорошо помнил здешнюю поговорку: «В лагере убивает большая пайка, а не маленькая». Я не гнался за большой пайкой основных забойных бригад.

Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, и не знал его лица – была в разгаре зима, голова бригадира была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, а вечером в бараке было темно – бензиновая колымка едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только, хриплый, простуженный голос.

Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой – пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше начальства в забое, меньше ругани и битья.

Бригада строилась на выход. Зимой строились в бараке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь на двенадцатичасовую смену мучительно вспоминать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказывается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигарки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; третий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло.

Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде, с самыми слабыми.

Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь были люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокоение, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той «золотой» бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву.

Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне.

– Останешься дома, – прохрипел он.

– На утро перевели, что ли? – недоверчиво сказал я.

Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся, и заключенный не мог получить несколько лишних часов отдыха. Эту механику я знал.

– Нет, тебя Романов вызывает.

– Романов? Кто такой Романов?

– Ишь, гад, Романова не знает, – вмешался дневальный.

– Уполномоченный, понял? Не доходя конторы живет. Придешь в восемь часов.

– В восемь часов!

Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ночного обеда и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы.

Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел около печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал.

– Пора, пора, – тряс меня за плечо дневальный. – Иди – покурить принеси, не забудь.

Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери:

– Ты кто?

– Заключенный Андреев по вызову.

Раздался грохот щеколд, звон замков – и все замолкло.

Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал колотить буркой о бурку – носили мы не валенки, а стеганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки.

Снова загремели щеколды, и двойная дверь открылась, пропуская свет, тепло и музыку.

Я вошел. Дверь из передней в столовую была не закрыта – там играл радиоприемник.

Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами.

Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вытащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Главное – тепла. Голландская печка была раскалена.

– Вот и познакомились, – восторженно твердил Романов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. – Вот и познакомились. Ну, проходи. – И он открыл дверь в соседнюю комнату – кабинетик с письменным столом, двумя стульями.

– Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вызвал. Закуривай.

Он порылся в бумагах на столе.

– Как твое имя? Отчество?

Я сказал.

– А год рождения?

– Тысяча девятьсот седьмой.

– Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине двадцатых годов.

– Значит, юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем.

Романов выскользнул из комнаты, и вскоре в столовой выключили музыку и начался телефонный разговор.

Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал.

– Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке?

– Все со мной.

– Ну, вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь! В самый Хаттынах, в управление! Бывал там? Ну, я шучу, шучу…

– Мне все равно.

– Вот и хорошо.

Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевернул портянки.

Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки – насчет Хаттынаха, то все равно, сегодня уже я на работу не пойду.

Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета.

– Поехали, поехали.

Романов был в белом полушубке, в якутском малахае, расписных торбасах.

Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.

Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.

– Сколько сегодня, Миша? – спросил Романов у шофера.

– Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.

Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.

– Ну, Андреев, – сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. – Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?

Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.

Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.

Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.

Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.

– Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. – И Романов исчез на большой лестнице.

Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.

Ждать пришлось недолго. Романов – он уже успел раздеться и был в форме НКВД – сбежал с лестницы и замахал руками.

– Сюда, сюда.

Вместе с помощником дежурного мы двинулись наверх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой «Ст. уполномоченный НКВД Смертин». Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно.

«Для псевдонима – чересчур», – подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену, остановиться перед письменным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах.

Романов почтительно сгибался у стола.

Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал какие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти.

– Фамилия? – спросил Смертин, вглядываясь в бумаги. – Имя? Отчество? Статья? Срок?

Я ответил.

Бледное лицо поднялось от стола.

– Жалобы писал?

Смертин засопел:

– За хлеб?

– И за хлеб, и просто так.

– Хорошо. Ведите его.

Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном золотом забое. Пусть выясняют, что хотят.

Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загородкой из колючей проволоки помещался изолятор, лагерная тюрьма.

В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я рассказал о себе, не ожидая ответа от соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что я подсажен.

Настало утро, очередное колымское зимнее утро, без света, без солнца, сначала неотличимое от ночи. Ударили в рельс, принесли ведро дымящегося кипятка. За мной пришел конвой, и я попрощался с товарищами. Я не знал о них ничего.

Меня привели к тому же самому дому. Дом мне показался меньше, чем ночью. Пред светлые очи Смертина я уже не был допущен.

Дежурный велел мне сидеть и ждать, и я сидел и ждал до тех пор, пока не услышал знакомый голос:

– Вот и хорошо! Вот и отлично! Сейчас вы поедете! – На чужой территории Романов называл меня на «вы».

Мысли лениво передвигались в мозгу – почти физически ощутимо. Надо было думать о чем-то новом, к чему я не привык, не знаю. Это новое – не приисковое. Если бы мы возвращались на свой прииск «Партизан», то Романов сказал бы: «Сейчас мы поедем». Значит, меня везут в другое место. Да пропади все пропадом!

По лестнице почти вприпрыжку спустился Романов. Казалось, вот-вот он сядет на перила и съедет вниз, как мальчишка. В руках он держал почти целую буханку хлеба.

– Вот, это вам на дорогу. И еще вот. – Он исчез наверху и вернулся с двумя селедками. – Порядок, да? Все, кажется… Да, самое-то главное и забыл, что значит некурящий человек.

Романов поднялся наверх и появился снова с газетой. На газете была насыпана махорка. «Коробочки три, наверное», – опытным глазом определил я. В пачке-восьмушке восемь спичечных коробок махорки. Это лагерная мера объема.

– Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать.

Я кивнул.

– А конвой уже вызвали?

– Вызвали, – сказал дежурный.

– Наверх пришлите старшего.

И Романов исчез на лестнице.

Пришли два конвоира – один постарше, рябой, в папахе кавказского образца, другой молодой, лет двадцати, розовощекий, в красноармейском шлеме.

– Вот этот, – сказал дежурный, показывая на меня.

Оба – молодой и рябой – оглядели меня очень внимательно с ног до головы.

– А где начальник? – спросил рябой.

– Вверху. И пакет там.

Рябой пошел наверх и скоро вернулся с Романовым.

Они говорили негромко, и рябой показывал на меня.

– Хорошо, – сказал наконец Романов, – мы дадим записку.

Мы вышли на улицу. Около крыльца, там же, где ночью стоял грузовичок с «Партизана», стоял комфортабельный «ворон» – тюремный автобус с решетчатыми окнами. Я сел внутрь. Решетчатые двери закрылись, конвоиры уселись в тамбуре, и машина двинулась. Некоторое время «ворон» шел по трассе, по центральному шоссе, что разрезает пополам всю Колыму, но потом свернул куда-то в сторону. Дорога вилась между сопок, мотор все время храпел на подъемах; отвесные скалы с редким лиственным лесом и заиндевевшие ветки ивняка. Наконец, сделав несколько поворотов вокруг сопок, машина, идущая по руслу ручья, вышла на небольшую площадку. Здесь была просека, караульные вышки, а в глубине, метрах в трехстах, – косые вышки и темная масса бараков, окруженных колючей проволокой.

Дверь маленькой будочки-домика на дороге отворилась, и вышел дежурный, опоясанный револьвером.

Машина остановилась, не глуша мотора.

Шофер выскочил из кабины и прошел мимо моего окна.

– Вишь, как кружило. Истинно «Серпантинная».

Это название было мне знакомо, говорило мне больше, чем угрожающая фамилия Смертина. Это была «Серпантинная» – знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло в прошлом году. Трупы их не успели еще разложиться. Впрочем, их трупы будут нетленны всегда – мертвецы вечной мерзлоты.

Старший конвоир ушел по тропке к тюрьме, а я сидел у окна и думал, что вот пришел и мой час, моя очередь. Думать о смерти было так же трудно, как и о чем-нибудь другом. Никаких картин собственного расстрела я себе не рисовал. Сидел и ждал.

Наступали уже сумерки зимние. Дверь «ворона» открылась, старший конвоир бросил мне валенки.

– Обувайся! Снимай бурки.

Я разулся, попробовал. Нет, не лезут. Малы.

– В бурках не доедешь, – сказал рябой.

Рябой швырнул валенки в угол машины.

– Поехали!

Машина развернулась, и «ворон» помчался прочь от «Серпантинной».

Вскоре по мелькающим мимо машинам я понял, что мы снова на трассе.

Машина сбавила ход – кругом горели огни большого поселка. Автобус подошел к крыльцу ярко освещенного дома, и я вошел в светлый коридор, очень похожий на тот, где хозяином был уполномоченный Смертин: за деревянным барьером возле стенного телефона сидел дежурный с пистолетом на боку. Это был поселок Ягодный. В первый день путешествия мы проехали всего семнадцать километров. Куда мы поедем дальше?

Дежурный отвел меня в дальнюю комнату, которая оказалась карцером с топчаном, ведром воды и парашей. В двери был прорезан «глазок».

Я прожил там два дня. Успел даже подсушить и перемотать бинты на ногах – ноги в цинготных язвах гноились.

В доме райотдела НКВД стояла какая-то захолустная тишина. Из своего уголка я прислушивался напряженно. Даже днем редко-редко кто-то топал по коридору. Редко открывалась входная дверь, поворачивались ключи в дверях. И дежурный, постоянный дежурный, небритый, в старой телогрейке, с наганом через плечо – все выглядело захолустным по сравнению с блестящим Хаттынахом, где товарищ Смертин творил высокую политику. Телефон звонил редко-редко.

– Да. Заправляются. Да. Не знаю, товарищ начальник.

– Хорошо, я им передам.

О ком тут шла речь? О моих конвоирах? Раз в день, к вечеру, дверь моей камеры раскрывалась, и дежурный вносил котелок супу, кусок хлеба.

Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке.

На третий день дверь открылась, и рябой боец, одетый в тулуп поверх полушубка, шагнул через порог карцера.

– Ну, отдохнул? Поехали.

Я стоял на крыльце. Я думал, что мы поедем опять в утепленном тюремном автобусе, но «ворона» нигде не было видно. Обыкновенная трехтонка стояла у крыльца.

– Садись.

Я послушно перевалился через борт.

Молодой боец влез в кабину шофера. Рябой сел рядом со мной. Машина двинулась, и через несколько минут мы очутились на трассе.

Куда меня везут? К северу или к югу? К западу или к востоку?

Спрашивать было не нужно, да конвой и не должен говорить.

На другой участок передают? На какой?

Машина тряслась много часов и вдруг остановилась.

Мы вошли в дорожную трассовую столовую.

Трасса – артерия и главный нерв Колымы. В обе стороны беспрерывно движутся грузы техники – без охраны, продукты с обязательным конвоем: беглецы нападают, грабят. Да и от шофера и агента снабжения конвой хоть и ненадежная, но все же защита – может предупредить воровство.

В столовых встречаются геологи, разведчики поисковых партий, едущие в отпуск с заработанным длинным рублем, подпольные продавцы табака и чифиря, северные герои и северные подлецы. В столовых спирт здесь продают всегда. Они встречаются, спорят, дерутся, обмениваются новостями и спешат, спешат… Машину с невыключенным мотором оставляют работать, а сами ложатся спать в кабину на два-три часа, чтобы отдохнуть и снова ехать. Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей отбросов – сверху, обратно из тайги. Тут и сыщики-оперативники, которые ловят беглецов. И сами беглецы – часто в военной форме. Здесь едет в ЗИСах начальство – хозяева жизни и смерти всех этих людей. Драматургу надо показывать Север именно в дорожной столовой – это наилучшая сцена.

Там я стоял, стараясь протискаться поближе к печке, огромной печке-бочке, раскаленной докрасна. Конвоиры не очень беспокоились, что я сбегу, – я слишком ослабел, и это было хорошо видно. Всякому было ясно, что доходяге на пятидесятиградусном морозе некуда бежать.

– Садись вон, ешь.

Конвоир купил мне тарелку горячего супа, дал хлеба.

Но рябой пришел не один. С ним был немолодой боец (солдатами их еще в те времена не звали) с винтовкой и в полушубке. Он поглядел на меня, на рябого.

– Ну, что же, можно, – сказал он.

– Пошли, – сказал мне рябой.

Мы перешли в другой угол огромной столовой. Там у стены сидел, скорчившись, человек в бушлате и шапочке-бамлагерке, черной фланелевой ушанке.

– Садись сюда, – сказал мне рябой.

Я послушно опустился на пол рядом с тем человеком. Он не повернул головы.

Рябой и незнакомый боец ушли. Молодой мой конвоир остался с нами.

– Они отдых себе делают, понял? – зашептал мне внезапно человек в арестантской шапочке. – Не имеют права.

– Да, душа из них вон, – сказал я. – Пусть делают, как хотят. Тебе что – кисло от этого?

Человек поднял голову.

– Я тебе говорю, не имеют права…

– А куда нас везут? – спросил я.

– Куда тебя везут, не знаю, а меня в Магадан. На расстрел.

– На расстрел?

– Да. Я приговоренный. Из Западного управления. Из Сусумана.

Подошел рябой боец вместе с новым нашим спутником.

Они стали говорить что-то между собой. Как только конвоя стало больше, они стали резче, грубее. Мне уже больше не покупали супа в столовой.

Проехали еще несколько часов, и в столовой к нам подвели еще троих – этап, партия, собирался уже значительный.

Трое новых были неизвестного возраста, как все колымские доходяги; вздутая белая кожа, припухлость лиц говорили о голоде, о цинге. Лица были в пятнах отморожений.

– Вас куда везут?

– В Магадан. На расстрел. Мы приговоренные.

Мы лежали в кузове трехтонки скрючившись, уткнувшись в колени, в спины друг друга. У трехтонки были хорошие рессоры, трасса была отличной дорогой, нас почти не подбрасывало, и мы начали замерзать.

Мы кричали, стонали, но конвой был неумолим. Надо было засветло добраться до «Спорного».

Приговоренный к расстрелу умолял «перегреться» хоть на пять минут.

Машина влетела в «Спорный», когда уже горел свет.

Пришел рябой.

– Вас поместят на ночь в лагерный изолятор, а утром поедем дальше.

Я промерз до костей, онемел от мороза, стучал из последних сил подошвами бурок о снег. Не согревался. Бойцы все искали лагерное начальство. Наконец через час нас отвели в мерзлый, нетопленный лагерный изолятор. Иней затянул все стены, земляной пол весь оледенел. Кто-то внес ведро воды. Загремел замок. А дрова? А печка?

Утром нас вывели, посадили в машину. Замелькали сопки, захрипели встречные машины. Машина спустилась с перевала, и нам стало так тепло, что захотелось никуда не ехать, подождать, походить хоть немного по этой чудесной земле.

Разница была градусов в десять, не меньше. Да и ветер был какой-то теплый, чуть не весенний.

– Конвой! Оправиться!..

Как еще рассказать бойцам, что мы рады теплу, южному ветру, избавлению от леденящей душу тайги.

– Ну, вылезай!

Конвоирам тоже было приятно размяться, закурить. Мой искатель справедливости уже приближался к конвоиру.

– Покурим, гражданин боец?

– Покурим. Иди на место.

Один из новичков не хотел слезать с машины. Но, видя, что оправка затянулась, он передвинулся к борту и поманил меня рукой.

– Помоги спуститься.

Я протянул руки и, бессильный доходяга, вдруг почувствовал необычайную легкость его тела, какую-то смертную легкость. Я отошел. Человек, держась руками за борт машины, сделал несколько шагов.

– Как тепло. – Но глаза были смутны, без всякого выражения.

– Ну, поехали, поехали. Тридцать градусов.

С каждым часом становилось все теплее.

В столовой поселка Палатка наши конвоиры обедали последний раз. Рябой купил мне килограмм хлеба.

– Возьми вот беляшки. Вечером приедем.

Шел мелкий снег, когда далеко внизу показались огни Магадана. Было градусов десять. Безветренно. Снег падал почти отвесно – мелкие-мелкие снежинки.

Машина остановилась близ райотдела НКВД. Конвоиры вошли в помещение.

Вышел человек в штатском костюме, без шапки. В руках он держал разорванный конверт.

Он выкрикнул чью-то фамилию привычно, звонко. Человек с легким телом отполз по его знаку в сторону.

– В тюрьму!

Человек в костюме скрылся в здании и сейчас же явился.

В руках его был новый пакет.

– Иванов!

– Константин Иванович.

– В тюрьму!

– Угрицкий!

– Сергей Федорович!

– В тюрьму!

– Симонов!

– Евгений Петрович!

– В тюрьму!

Я не прощался ни с конвоем, ни с теми, кто ехал вместе со мной в Магадан. Это не принято.